ПравдаИнформ: Напечатать статью

Исповедь

Дата: 27.02.2015 11:14

boris-yakemenko.livejournal.com 27.02.2015 13:09

(великопостное)

Я беру крест, маленькое Евангелие и иду наискосок через весь храм к большой иконе Спасителя, образующей у окна угол, в котором стоит аналой. У аналоя, выстроившись в очередь, дожидаются несколько человек, большинство из которых я давно знаю. Я не пророк, но с буквальной точностью могу сказать, что сейчас будет, ибо каждый день одно и то же. И виной тому не мое состояние последних недель. Оно всего лишь затачивает ту безысходность, которая сидит во мне уже несколько лет, притупилась, но все равно больно колет меня изнутри. Встаю у аналоя боком к очереди и кивком приглашаю подходить.

Подходит женщина средних лет, наклоняется ко мне и начинает говорить. Она здесь в первый раз, но что она говорит, похоже, как две капли воды на то, что за ней говорили и скажут другие, те, кто ходит сюда уже много лет. И дело не в том, что грехи довольно однообразны. Главное здесь - как о них говорят.

Я принимаю исповеди давно и не могу не заметить, что с каждым годом характер исповедующихся все более меняется. Видимо, многим стало некуда и не к кому ходить, не с кем дружить и говорить, а от делать нечего друзья, облегчавшие скуку повседневной жизни, приятели, коими так изобильна была эпоха кухонного андеграунда, разбежались, рассеялись, впитались рыхлым, растрескавшимся временем. Поэтому все больше тех, чья поверхностная религиозность тесно спутана с эмоциями, сентиментальностью, страстью и легко уживается с эгоизмом, чувственностью и тщательно пестуемой любовью к своим переживаниям. Я все чаще слушаю долгие оправдательные истории про злую соседку, бесчувственную невестку, равнодушную свекровь, про бессердечие внуков, забывчивость и отстраненность детей. Эти истории для порядка перемежаются одними и теми же исповедальными глаголами – «оскоромилась», «не помолился», «рассердилась», «заснул» - бедный и однообразный узорчик полустершихся слов, вечно один и тот же, повторяющийся, точно завиток на обоях. Я ясно вижу, что авторы историй ищут похвалы и ждут моего сочувствия, но никак не епитимьи. Даже в своей греховности они чувствуют свою исключительность, необычность, отделенность от остальных, их недостатки ярче, глубже, поразительнее, чем у всех. Все чаще приходится прерывать эти жалобы, осушать нервные обидчивые слезы, задавать неприятные вопросы, освежая в памяти исповедников грехи. В ответ удивленно распахиваются глаза: «забыла», «запамятовал», «из головы вон», из кармана извлекаются записки с перечнем содеянного, напоминающие шпаргалки двоечников, заготовленные перед экзаменом.

Все это для меня непостижимо. Неужели можно забыть, как обидел кого-то, как ожесточился или остервенел? Как можно записывать занозы, сидящие в сердце? Грех, тяготящий совесть, не забудется никогда, как не забудется кровоточащая рана или мозоль, причиняющая боль при каждом шаге. Прошло несколько десятков лет, а я отчетливо помню, как, учась во втором классе, украл из комода у матери рубль и купил на него жестяную банку монпансье. Конфеты мы съели в подъезде с приятелями, я зачем-то взял пустую банку с собой и, придя в комнату, спрятал за занавеской. И когда мать спросила меня, куда делись деньги, я соврал. Что было потом, я не знаю, потому что все прочие впечатления заслонило лицо матери, которая стояла с пустой банкой в руках и плакала, не глядя на меня. Меня никогда не оставит воспоминание о том, как, разозлившись, я пнул ногой сидящего на земле маленького брата, он заплакал, а когда, злорадствуя, я толкнул его еще раз в спину, он повернулся и тихо сказал: «Уходи. Плохой ты». Я помню еще много всего и, хотя это было очень давно и так же давно исповедано, старые раны детства саднят вечной памятью.

Я часто спрашивал себя – почему, если грех раскаян, боль и стыд все равно не отпускают меня, пока не осознал, что они даны Господом, как отражение горького, но необходимого опыта. Именно эта боль, пережитая в детстве, навсегда связала меня, не давая ни красть, ни обижать и спустя много лет мне, уже взрослому человеку, священнику, не дает очерстветь сердцем и привыкнуть к чужому страданию. Хотя оправдание себе найти легко хотя бы в профессиональном цинизме врачей, патологоанатомов, могильщиков, ежедневно имеющих дело с людскими трагедиями, у меня перед глазами другой образец. Много лет назад в одном северном монастыре я видел, как старый, дряхлый монах, принимавший у женщины исповедь, горько плакал, повторяя «как же ты могла так обидеть Господа нашего» и горевал, покачивался на стуле, словно убаюкивая нестерпимую боль. И я благодарю Бога, что Он каждый раз дает и мне возможность пережить исповедь, как катастрофу. Свою и чужую.

Однако, на фоне того, что порой приходится слышать, мои собственные грехи могут показаться недостаточно развившимися достоинствами и даже послужить укреплению самомнения. Тогда я вспоминаю историю добродетельного отшельника Пафнутия, который после долгих лет аскетической и уединенной жизни попросил Бога показать ему святого, которому он уподобился. И Бог назвал ему не монаха и не пустынного подвижника, а обычного городского флейтиста, разбойника, пьяницу и развратника, который спас двух женщин. Прошли годы, и в ответ на тот же вопрос Бог указал старосту соседней деревни, честного и доброго семьянина, справедливого управителя деревни, часто принимавшего странников. В третий раз святым оказался александрийский купец, который в чужой стране чужим людям, попавшим в беду, раздавал свое имущество и товары. Памятуя это, я начинаю внимательнее вглядываться в лица и вслушиваться в слова, помню о своем недостоинстве и сочувствую каждому.

Но все равно не могу я понять, почему у многих из них не болит? Почему эти люди так свыклись со своими грехами, что они не мешают жить? Как смогли они скрутить и заставить замолчать свою совесть? Я удивляюсь этому так же, как удивлялся бы факиру, который ходит босыми ногами по раскаленным углям и при этом балагурит с окружающими.

Сейчас как раз тот самый случай. Я слушаю не исповедь, а отчет о грехах, словно на итоговом собрании отдела. Что сделано, как, в какие сроки. Спокойная, размеренная речь, которая очень часто есть признак человека, совесть которого не отягощена слезами. Глаза косят мимо меня, куда-то под батарею, руки то наматывают на палец, то разматывают конец платка. Все одно и то же «оскоромилась в среду», «не прочитала молитву перед обедом», «обиделась на подругу», словно передо мной один из членов тайного общества «Те, Кто Обижает Подруг» или «Непостящихся Середою и Пятком», которые между собой поклялись делать только это и об этом же всегда говорить на исповеди. Иногда во мне после таких рассказов пробуждается нехорошее желание, чтобы хоть один из них кого-нибудь убил, ибо невозможно годами слушать рассказы о колбасе в среду, о нежелании встать утром и о сварах между подругами.

Наконец женщина замолкает и впервые смотрит мне в глаза тем осторожным взглядом, который я на экзамене видел у студентов, не уверенных в ответе. Мол, будешь спрашивать что-то еще или так отпустишь? Так отпустить я не могу и начинаю задавать вопросы. Она отвечает так же размеренно, не спеша, поглядывая то на меня, то в окно. Конечно, ничего серьезного не читано и не слышано, в доме есть иконы святителя Николая и Матери Божией, но иконы Спасителя, как часто бывает, нет. У преподобного Сергия не была ни разу, но зато уже раз десять была у Матронушки и это единственное место, где она была, поскольку туда ходят все ее подруги, да и близко, а в Лавру надо ехать с утра, вставать, стоять в электричке и вообще целый день пропадает. Уговариваю съездить к Преподобному, называю навскидку две-три книги, прошу прочесть, она покорно, не глядя на меня, соглашается: «съезжу», «прочту». Я твердо знаю, что не съездит и не прочтет, что она ни о чем сделанном не жалеет и пришла, чтобы обмануть свою полуживую совесть, и опять чувствую, что соскальзываю в вязкую, топкую почву. Не за что зацепиться, из трухлявого полена не высечешь искру, кисель не разрежешь ножом, а гнилое не сошьешь.

В бессилии я замолкаю. Она вновь смотрит на меня, и в ее взгляде я уже вижу легкое нетерпение. Пора и честь знать, все, что требовалось по правилам, она сделала, отчет сдан, что еще нужно?
- Когда вы последний раз были в храме?
- Ну… это… месяца полтора назад.
- На службу ходили?
- Нет, подруге подарок покупала. Ну и это… свечки ставила.
Ах, эти свечки… Не будь их, в храмах бы, наверное, не появлялось почти никого.
- А причащались когда?
- Ой, я уж и не помню, - она машет рукой в сторону окна, что можно понять одновременно как «очень давно» и «очень далеко», - не помню.
- А зачем же вы пришли на исповедь? – задаю я последний вопрос, хотя ответ знаю почти наверняка и слышал его не раз.
- Ну, чтобы лучше стало … болею что-то часто, соседка сказала, сходи.
Хорошо, что не почистить чакры и не улучшить ауру. Бывает и такое.
- Так вы к Богу пришли или здоровье поправить?
Задумавшись на короткое время, она неуверенно произносит:
- Ну… и к Богу тоже…

Все ясно. Зная, что сейчас произойдет, я собираюсь с духом:

- Я не могу принять у вас эту исповедь, - говорю я, - она ничего не изменит для вас. И болеть вы не перестанете. Я дам вам пару небольших книжечек и диск. Послушайте, почитайте, а через недельку приходите, я с удовольствием побеседую с вами, исповедую, вы причаститесь и тогда вам точно станет легче.
Скучающее, равнодушное выражение сходит с ее лица, и я не удивляюсь, видя перед собой сжатые губы, сузившиеся глаза и наливающиеся краснотой щеки.
- Почему это?
- Поймите, я всего лишь хочу, чтобы вам действительно полегчало, - как можно деликатнее говорю я. - Причина ваших проблем и ваших болезней в том, что вы живете вне Церкви, а искать исцеления и разрешения своих трудностей пришли в Церковь. Но при этом у вас нет не только решимости переменить свою жизнь, но даже мысли об этом. Вы в положении больного, который пришел к врачу, но мало того, что не сказал ничего вразумительного о своей болезни, но и лечиться не хочет. Врач бессилен в такой ситуации. Войдите в Церковь хотя бы ненадолго и тогда многие трудности разрешатся сами собой.
Но она не слышит.
- Почему вы не хотите принять исповедь? Вы не имеете права.
- Имею, - продолжаю я еще тише и спокойнее, - я всего лишь хочу вам помочь.
- Вообще не понимаю, в чем дело! – повышает она голос, - я все сказала, как всегда. Все, как у других. В раздражении она оглядывается по сторонам. – Есть тут еще кто-нибудь, кроме вас? Старший есть?
- Я старший, – отвечаю, чувствуя, что я не Христос и надолго меня может не хватить, - я директор храма. – Ольга Яковлевна, - зову я старосту, которая стоит за свечным ящиком и чересчур внимательно смотрит на нас, – принесите мне диск с проповедями отца Мелхиседека и книжечку отца Иоанна Крестьянкина об исповеди.
Староста приносит мне маленький пакетик, я подаю его женщине, но она нервно отталкивает мою руку.
- Некогда мне их читать.

Все это я знаю. Знаю, что времени у нее полно. Знаю, что ничего другого и не могу ожидать от людей с обедненным, мелочным, плоским сознанием, невежественных и забитых, не взявших от долгожданной свободы ничего, кроме гордыни, исключающей желание меняться и учиться. Ни в семье, ни на работе для них не существует никаких авторитетов, кроме собственного эгоизма, который выбирает из любого текста, фильма, впечатления, наконец, человека, только то, что может этот эгоизм обслужить. Ощущение, что «мне все должны» правит всеми другими чувствами, порабощает их, лишает любой самостоятельности. Никакие возражения не принимаются, малейшее сомнение со стороны, желание поправить, предостеречь или не допустить, приводит к мгновенной обиде, жгучей ненависти, страстному желанию сокрушить возникшее препятствие. Извинения принимаются только на условиях безоговорочной капитуляции с условием выплаты контрибуций и с желанием все равно, на всякий случай, добить врага в его логове. Но даже после всего этого чувство упоения обидой проходит не сразу, а угасает постепенно, со снисходительным ворчанием, готовое вновь вспыхнуть в любой момент.

Я все это знаю. Но не хочу мириться. И не могу быть орудием в руках человека, пришедшего в храм, как в магазин религиозных услуг, где все обязаны улыбаться, кланяться, угождать и помнить, что клиент всегда прав. Я служу Богу в Его доме, а не обслуживаю клиентов в офисе и помню, что хозяин здесь Он, а мы верные, честные Его работники.

- Вы не хотите читать? – спрашиваю я, стараясь быть спокойным. - вы не хотите слушать? А чего же Вы хотите? Не беспокойтесь, я отвечу за вас. Да ничего. Вы живете в потемках, мучаетесь, больны десятком смертельных для души болезней, хотя для того, чтобы свести вас в гроб, хватило бы и одной. У вас нет цели в жизни, вы не знаете ее смысла, вы разучились радоваться и переживать, вам неведомы подлинное страдание и подлинный восторг. Вы заменили любовь сексом, друзей френдами, а чувства лайками. Вы сами себя насадили на крючок цинизма, современности, крутости, продвинутости, а теперь извиваетесь в конвульсиях, желая устроиться на нем так, чтобы не чувствовать в себе этой холодной, рассекающей стали, чтобы была не боль, а, наоборот, одно сплошное удовольствие. Вы живете картонной, фальшивой, выдуманной жизнью, в которой все чужое, краденое, спародированное. Но когда приходят и предлагают изменить и себя и эту вывихнутую жизнь, чтобы в ней действительно было счастье, вы впадаете в неистовство, разгоняете пришедших пинками, выжигаете все своей ненавистью, а потом сидите на пепелище и рыдаете: «Как тяжело жить. Ну, почему все так плохо?» Знали бы вы, как страшно видеть все это со стороны, как вас жаль. Поэтому выбор у вас сейчас невелик. Вы берете книгу и диск и мы встречаемся через неделю. Или же вы просто уходите, и дай нам Господь встретиться еще.

Женщина несколько мгновений смотрит на меня, потом круто поворачивается и бежит к выходу. Я провожаю ее глазами, надеясь, что она остановится или хотя бы обернется. Нет, не остановилась и не обернулась. Хлопает дверь. Конечно, она сейчас пойдет в другой храм и там все будет так, как она хочет, но это уже дело не моей, а чьей-то еще совести. Наверное, думаю я, этот процесс изменения сознания не остановить. И дело здесь даже не в том, что мир расхристывается и в самом вульгарном и в самом возвышенном смысле. В нынешнем цивилизованном, беспроводном мире с христианством никто всерьез не воюет, его не отвергают, не жгут иконы и книги, и храмы остаются на своих местах. Просто из повседневности и из сознания исчезают понятия, без которых христианские молитвы и образы в конце концов станут такими же безжизненными, как надписи на стенах древнеегипетских храмов, как шумерские заклинания на глиняных табличках. Если исчезают царства и цари, сменяясь возбужденными бесформенными массами, как понять человеку будущего слова «Царство мое не от мира сего» и молитву «Царю Небесный»? Если рушится семья, превращаются в ничтожества родители, их не чтут и не ценят, как мы сможем объяснить слова «Отче наш»? и заповедь о почтении к родителям. Кто этот отче? Зачем их почитать? Если хлеб главный враг жиреющего человечества, то он не насущен и странно просить о нем. Если мир все время хихикает, кто для него Христос, который не смеялся? Если нет греха и неправды, а есть разница мнений, что прощать?

Я приглашаю к аналою следующего. Это мужчина в годах, но неплохо одет. Он все слышал и, видимо, решил не походить на предшественницу. Поэтому добавил в голос пафоса, а в выражение лица скорби, под которыми все то же самое. Оскоромился и не помолился перед обедом. Однако начинать сначала у меня уже не остается сил. Слушаю, киваю головой, возмущение и горечь постепенно гаснут и я сдаюсь. Больше не задаю вопросов, только механически поддакиваю и подсказываю грехи. Епитрахиль… крест… епитрахиль… крест, склоняющиеся головы, в некоторых глазах страх «а вдруг тоже прогонит». Наконец, исповедь закончена, и я возвращаюсь в алтарь с тяжелым осадком в душе.

"Духов день" Повесть. М., 2014.

ПравдаИнформ
https://trueinform.ru